«Вот опять, — с отвращением подумал Илларион. — Сколько можно?! Хватит, хватит уже! Моя миссия закончена — пусть бесславно, но окончательно и бесповоротно. Пусть теперь у Сорокина по этому поводу голова болит. Ему, в конце концов, за это деньги платят, а я кто такой? Я — так, свободный художник, артист погорелого театра, военный пенсионер…»
— Нет уж, Марат Иванович, — внезапно проник в его сознание подчеркнуто вежливый, с оттенком превосходства голос посетителя, — это вы меня извините. Я, несомненно, уважаю ваш вкус, но, как говорится, истина дороже. Этот ваш ландшафтик — бездарная мазня, буквалистская попытка слепо копировать не поддающуюся копированию природу. Для этого, в конце концов, существует фотоаппарат. И потом, обратите внимание на гамму. Это же черт знает что! Знаете, на что это похоже? На подгорелую яичницу, плавающую в подсолнечном масле. Нет, я бы еще понял, если бы это была работа кого-то из старых мастеров, но я же отлично вижу в углу подпись и дату — девяносто девятый год! Только не пытайтесь меня убедить, что это тысяча восемьсот девяносто девятый…
— Да нет, зачем же, — подозрительно спокойно сказал Пигулевский. Тысяча девятьсот… Не знаю, право, Владимир Эдгарович, чем вы недовольны. На мой взгляд, автор — очень талантливый молодой человек, подающий большие надежды. В наше время редко встретишь молодого художника, который не гонится за внешним эффектом и не спешит, как они теперь выражаются, нашинковать побольше капусты, а пишет так, как ему подсказывает душа…
— Какая там душа! — отмахнулся посетитель со странным отчеством. Душа душой, милейший Марат Иванович, но существуют же какие-то объективные критерии!
— Черта с два, — неожиданно для себя самого вмешался в разговор Илларион Забродов. — Какие еще объективные критерии? Откуда в искусстве объективные критерии? Где вы вообще видели знатока или любителя искусства, который был бы объективным?
Посетитель не спеша повернул к Иллариону удивленное лицо, бегло осмотрел его, как водитель осматривает внезапно упавшее поперек проселочной дороги дерево, и снисходительно заявил:
— Простите, но вы явно не относитесь к категории знатоков.
Выпустив этот уничтожающий залп, он снова повернулся к Марату Ивановичу.
— Простите и вы меня, — сказал ему в спину непотопляемый Забродов, но мне кажется, что большинство сегодняшних так называемых знатоков просто болтливые дармоеды. Настоящих знатоков единицы. Ну, десятки или даже сотни. Это те, кто способен с первого взгляда отличить работу старого мастера от подделки и назвать рыночную стоимость — разумеется, только в том случае, когда вообще может идти речь о продаже. Вот они объективны. А те, кто с пеной у рта спорят о том, какой способ наложения мазка лучше, а какой никуда не годится, — просто хорошо оплачиваемые болтуны, паразитирующие на художниках. Сто раз пытался их слушать и даже читать, и ничего не выходит. Мне все время мешает один вопрос: откуда этим умникам известно, что именно хотел сказать художник? А художники не говорят, они пишут. А если художник начинает болтать, то это уже не художник, а пушкарь, как справедливо подметил один веселый сын турецко-подданного.
Последнее замечание, похоже, задело Владимира Эдгаровича за живое. Он с неохотой повернулся к Забродову лицом и сказал:
— Ну, хорошо. Допустим, объективных критериев оценки живописного произведения не существует. А какие же, по-вашему, существуют?
— Чисто субъективные, — быстро ответил Илларион. — Вам нравится, а мне не нравится, и наоборот. А окончательную точку в таких спорах может поставить только время. Халтура недолговечна. В конечном итоге техника живописи мало что решает в судьбе картины. Если вещь написана от души, она рано или поздно получит признание. А выполненная на высоком техническом уровне халтура в лучшем случае принесет своему создателю энную сумму в твердой валюте.
Владимир Эдгарович открыл рот, чтобы ответить, но вдруг захлопнул его и несколько раз быстро моргнул глазами, словно пытаясь удалить попавшую туда пыль.
— Это все, конечно, довольно банально, — закончил Илларион. — Извините за непрошеное вмешательство в разговор. Просто эта картина лично мне очень нравится, — он указал на осенний пейзаж, ставший причиной спора. — Вот нравится, и все! А то, что мне нравится, я привык защищать. Хотя эта вещь, — он снова указал на картину, — в моей защите не нуждается. Она попала в хорошие руки, и, думается мне, еще послужит доброму имени своего создателя.
Пигулевский за спиной Владимира Эдгаровича отвесил Иллариону иронический, но тем не менее довольный полупоклон. Обладатель замшевого пиджака и благородной гривы некоторое время смотрел на Забродова остановившимся взглядом, словно пытаясь поточнее сформулировать ответ, а потом холодно улыбнулся и пожал плечами.
— Извините и вы меня, — произнес он. — Мы с вами затеяли самый безнадежный спор из всех возможных — спор о вкусах. Вопреки распространенному мнению, в спорах очень редко рождается истина. В спорах об искусстве она не рождается никогда.
— Согласен, — снова поднимаясь, сказал Илларион. — Это, кстати, к вопросу о наличии объективных критериев в искусстве. Что ж, не буду мешать. До свидания, Марат Иванович. До свидания, — кивнул он своему оппоненту и покинул кабинет, мысленно ругая себя последними словами за несдержанность.
«В самом деле, — думал он, садясь в машину и поспешно открывая все окна, чтобы проветрить раскалившийся на солнце салон, — какого черта я к нему привязался? Пигулевский справился бы с ним без моего вмешательства. Что я понимаю в искусстве? Да ни при чем тут искусство, если честно. Просто мне не понравился этот тип. Тоже мне искусствовед! Владимир Эдгарович… Интересное отчество. Скажите, вы не сын Эдгара Алана По? Тьфу!