Стоя по вечерам у темного, забрызганного дождем окна, она подолгу смотрела на огни микрорайона. В эти минуты ею овладевала непонятная гнетущая тревога: Анне Александровне почему-то казалось, что еще ничего не кончилось и черная тень каннибала по-прежнему бесшумно скользит вдоль стен. Разум протестовал против такого предположения, но звенящие от напряжения нервы упрямо гнули свое: Сиваковой все чаще казалось, что милиция взяла не того.
Анна Александровна гнала от себя эту мысль. В конце концов, разве не она целый месяц ходила домой к этому полоумному Козинцеву, чтобы доказать его вину? Она была уверена в его виновности; более того, она знала, что он виновен. Он фактически сам признался во всем и был взят с поличным. Анна Александровна лично присутствовала при аресте и обыске. Она видела, что нашли оперативники в набитом мясом холодильнике, и это зрелище, она была уверена, врезалось ей в память на всю оставшуюся жизнь. Теперь, когда каннибал был арестован при ее непосредственном содействии, казалось, можно успокоиться и начать как-то налаживать жизнь, но покоя не было. Грязная тень убийцы по-прежнему лежала на тротуарах и стенах микрорайона, и Анна Александровна всей кожей ощущала его присутствие где-то поблизости.
Это вовсе не означало, что она днями и ночами простаивала у окна, надеясь по каким-то никому не известным признакам распознать каннибала среди прохожих. Она жила — ходила в магазин, готовила еду, прибирала в доме, пыталась как-то расшевелить дочь и даже смотрела телевизор. Два раза она проходила мимо дома Козинцева, а однажды даже вошла в подъезд и поднялась в лифте на седьмой этаж. Ничего интересного она там не увидела. На двери квартиры висела большая красная печать. Посаженная Козинцевым картошка взошла, зазеленела и уже начала зарастать сорной травой.
Как-то раз, идя из магазина, она встретила Алексея Пятнова — того самого подростка, которого рвало во время памятного ужина у Козинцева. Увидев Анну Александровну, Пятый шарахнулся от нее как от зачумленной. Вид у него был бледный и измученный — вероятно, вкус съеденного в гостях у Ярослава Велемировича мяса все еще не давал ему покоя. Это пройдет, подумала Анна Александровна. Через недельку-другую парень оклемается и постарается забыть этот кошмар. Наверное, никто так и не потрудился сообщить ему, что там, на блюде, была все-таки не человечина, а обыкновенная свинина. Но он в этом и не нуждается. Он забудет и так, а если не забудет, то уже через месяц возведет свой ужас и позор в разряд высокой доблести: слышь, ты, урод, а ты человечину жрал? Не жрал? А я жрал. Вот и заткнись, сявка, а то и тебя с дерьмом сожру…
Пятому действительно никто не сказал о том, что он ел не человечину. Следователь, который его допрашивал, от великого ума решил, что если парень что-нибудь знает, то его легче будет расколоть, шантажируя якобы имевшим место каннибализмом. Полковник Сорокин ничего не знал об инициативе своего продвинутого в области подростковой психологии подчиненного, что спасло последнего от больших неприятностей. Впрочем, успеха этот хитрый тактический ход не принес: Пятый не смог добавить ничего нового к показаниям остальных участников той памятной вечеринки.
Лехе Пятнову было плохо. Его непрерывно мутило, словно, отведав угощения Козинцева, он принял медленно действующий яд. Вкус мяса не шел из памяти, в руке все время ощущалась скользкая от жира мозговая кость. Пятый при каждом удобном случае запирался в ванной и подолгу с остервенением чистил зубы и тер намыленные руки жесткой губкой. Это не помогало, поскольку грязь осела не на коже, а в мозгу.
Родители Пятого, которых все тот же чрезмерно старательный следователь подробно проинформировал о том, чему конкретно их сын посвящал часть своего свободного времени, пребывали в тихом шоке. Мать пробовала читать ему нотации, отец впервые за десять лет запоздало попытался взяться за ремень. Пятый наорал на них, употребив почти все бранные выражения, какие пришли ему на ум, и снова заперся в ванной.
Торгуя картинами на Измайловском вернисаже, он ухитрился за один день проторговаться чуть ли не на сотню долларов. Сосед-художник, узнав об этом, вздохнул и махнул рукой. «Забудь, — сказал он. — С кем не бывает. Я по глазам вижу, что не украл, а это, брат, самое главное. Что такое сто долларов в наше время? Тьфу, и растереть. Забудь».
Пятый был благодарен соседу за понимание, но лучше ему от этого не стало. Ну, разве что чуть-чуть.
С Пантюхиным он не встречался. Тюха сидел под домашним арестом, выбираясь из квартиры только в магазин и на допросы. Тюхина маман, узнав о случившемся, отделала свое чадо ручкой от швабры. Тюха не возражал: он был рад, что дело кончилось так, а не иначе. В тот памятный вечер по дороге домой он ненадолго остановился на углу, с усилием содрал с пальца словно приросший к коже тяжелый перстень с барельефом коровьего черепа и бросил его в сток ливневой канализации. Перстень глухо звякнул, ударившись о чугунные прутья решетки, и беззвучно канул в темноту. У Тюхи хватило ума самому рассказать все матери. Мать долго молча сидела на диване с таблеткой валидола под языком, комкая на груди застиранный халатик, а уже потом, немного придя в себя, взялась за швабру. Прикрывая руками голову, Тюха терпеливо дожидался конца экзекуции, думая о том, что было бы, если бы новость принес матери кто-то другой. Тогда, пожалуй, дело вряд ли обошлось бы валидолом…
Альберт Эммануилович Морозов, философ без определенных занятий и поэт в душе, очень скоро забыл о неприятном происшествии — вернее, не столько забыл, сколько творчески переработал поступившую информацию. В результате этой переработки события, факты и собственные ощущения Альберта Эммануиловича, как всегда, смешались в чудовищный, совершенно неудобоваримый коктейль, из которого несчастному следователю так и не удалось выудить ничего, кроме нескольких мрачных, одновременно корявых и гротескных, безнадежно далеких от реальности образов. Находясь под впечатлением своего общения с каннибалом, Альберт Эммануилович написал несколько стихотворений и отнес их в редакцию заводской многотиражки единственного печатного издания, в котором ему порой удавалось пристроить свои произведения. Происходило это исключительно из-за мягкого характера главного редактора, в свои сорок два года так и не научившегося посылать людей подальше открытым текстом.