— Делать? — дочь снова подняла на Анну Александровну заплаканные глаза. — Делать?! Что я могу сделать? Паша попытался что-то сделать. Ты видишь, что из этого получилось?
— Для начала ты можешь перестать гробить ребенка своими истериками, — уже немного мягче сказала Анна Александровна. — А что касается Павла, то он как раз и был одним из тех, кто обязан был что-то делать. Ты должна гордиться им, а не жалеть себя. Теперь у тебя совершенно не останется времени на жалость к себе, и чем раньше до тебя это дойдет, тем лучше. Я помогу, чем смогу, но могу я не так уж много, да и жить я буду не вечно. Тебе придется научиться быть сильной.
— Хватит, — проведя по заплаканному лицу рукой, зло сказала Марина. — Ты могла бы выбрать другое время для нотаций. Иногда мне кажется, что ты… что ты вообще ничего не чувствуешь.
— Хватит так хватит, — устало сказала теща лейтенанта Сивакова. — Ложись, тебе надо поспать. Ребенку это просто необходимо. Еда в холодильнике и на плите. Разогреешь сама. И не вздумай морить себя голодом! Не имеешь права, ясно?
Она почти силой уложила дочь на диван и набросила на нее клетчатый плед. Подойдя к окну, она задернула желтые шторы, отчего в комнате сразу стало сумрачно, как в забытом мавзолее. Это впечатление усиливалось все еще витавшим в воздухе слабым запахом ладана и восковых свечек. Стоя спиной к дивану, на котором лежала дочь, Анна Александровна едва заметно поморщилась — этот запах был ей ненавистен с тех самых пор, как она похоронила мужа. Ей до смерти хотелось закурить, чтобы перебить эту тошнотворную приторную вонь, но она сдерживалась, помня о ребенке.
Когда она окончательно овладела собой и повернулась к дочери, та уже спала. Ее опухшее от слез лицо выглядело несчастным и беззащитным. Анна Александровна едва слышно вздохнула. Любовь и жалость боролись в ее душе с сильнейшим раздражением. За что ей это на старости лет? Тридцать лет в школе — тяжкий крест, даже если не считать того, что довелось увидеть и пережить за стенами школьного здания. И вот теперь, когда, казалось бы, все более или менее наладилось и настало время отдохнуть, надо же было случиться такому!
Анна Александровна не стыдилась этих мыслей, потому что знала: между тем, о чем ты думаешь в минуту слабости, и тем, что ты делаешь и как живешь на самом деле, — пропасть. Она напоминала самой себе солдата, который после долгого и полного опасностей перехода едва успел устроиться на привал, как услышал команду на построение. Естественно, солдат станет в строй и пойдет дальше, но кто сказал, что он должен этому радоваться?!
Неслышно ступая по собственноручно отмытому и натертому до матового блеска паркету, она вышла из комнаты, заглянула на кухню и, убедившись, что там все в порядке, осторожно, чтобы не разбудить дочь, открыла входную дверь.
Она не знала, куда пойдет и что станет делать, но сидеть сложа руки в пропахшей смертью однокомнатной квартирке за плотно задернутыми желтыми шторами было выше ее сил. Анна Александровна была неглупой женщиной и понимала, что идти в милицию, стучать кулаком по столу и требовать немедленно, сию минуту изловить преступника совершенно бесполезно. Маньяк был хитер, как все маньяки, а среди тех, кто пытался его искать, судя по всему, не было ни Шерлоков Холмсов, ни эркюлей пуаро. Да если бы и были, им вряд ли удалось бы справиться с этим делом. Что толку от самых хитроумных умозаключений, дедукции и тончайшей логики, когда имеешь дело с хитрым и кровожадным сумасшедшим, укрывшимся в многомиллионном городе и действующим вопреки здравому смыслу? Все, на что могла рассчитывать милиция, — это случайно поймать маньяка на месте преступления, схватить его из засады, запугать и заставить признаться в своих преступлениях. Это была единственно возможная тактика в сложившейся ситуации, но она, насколько могла судить Анна Александровна, до сих пор не дала никаких результатов. Если, конечно, не считать результатом того, что зверь выследил и сожрал одного из охотников…
Она бесцельно шла по улице, обсаженной тоненькими прутиками, которым через много лет предстояло превратиться в березы, липы и рябины, и снова, в который уже раз, пыталась понять, почему такое несчастье случилось именно с ней, с ее семьей.
Неужели все-таки правы те, кто талдычит о переселении душ, карме и прочей чепухе, которую невозможно ни доказать, ни опровергнуть и которую ни один здравомыслящий человек не станет воспринимать всерьез? Неужто в нынешнем своем существовании каждый из нас расплачивается за грехи, совершенные в прошлых жизнях, причем вовсе не обязательно за свои собственные? Тогда у места, где мы живем, есть название, решила Анна Александровна. Это название — ад. Нас всю жизнь пугают адом, а мы, глупцы, послушно пугаемся, не зная, что мы уже в аду, что мы родились здесь, выросли и умрем в свое время, чтобы перейти в следующий круг. Котлы, сковородки и вилы — чепуха. Если ад существует, то он должен выглядеть точь-в-точь как этот микрорайон. Или как наша деревня после того, как в сорок третьем году она восемь раз переходила от наших к немцам и обратно… А те редкие минуты радости, любви и счастья, что выпадают нам иногда, тоже имеют свой смысл и свое предназначение в этом пекле. Человек привыкает ко всему, в том числе и к страданиям. Вот для этого нам и дается радость чтобы не привыкали, чтобы каждый новый удар ощущался в полном объеме, со всей остротой…
Она огляделась, ища скамейку, на которую можно было бы присесть, чтобы спокойно выкурить сигаретку. Но вокруг был только серый асфальт, вытоптанные газоны с чахлыми прутиками деревьев да огромные бетонные махины многоэтажных жилых корпусов. Ближайшая скамейка виднелась в паре сотен метров от того места, где стояла Анна Александровна, на троллейбусной остановке, где уже топталось человек пятнадцать. Сивакова махнула рукой, щелкнула замком сумочки и вынула пачку «Мальборо-лайт». В конце концов, здесь была Москва, а не родная деревня, где ее знала любая собака и где, случись ей закурить на улице, пересудов хватило бы на полгода.